Публикации
Настоящий день: иногда наибольшее страдание приносит то, чего больше всего хочешь.
Иногда наибольшее страдание приносит то, чего больше всего хочешь.
Протяжный гудок поезда разнесся по всему полю и эхом умчался в заоблачные дали. Я уже тогда понял, что всё пропало, и для вида полушутливо спросил:
– Пап, это что, наш поезд проехал? Рановато он что-то.
– Да ну, – отозвался отец, – у нас еще минут двадцать в запасе. Может, какой-то другой поезд? Или товарный? Хотя тут вроде ничего больше и не ездит.
Мы в сомнении продолжили путь на станцию – еще бы, больше полутора часов упорно тащились по пересеченной местности и грязи, осталось всего ничего. Неподъемный рюкзак натирал плечи, но я не чувствовал тяжести, от злости я чуть не бежал вперед, давя ногами ненавистную дорогу, ненавистную землю, которая так и не отпустила меня. Я почти наверняка знал, что это был наш поезд, что он ушел и мы на него не попали. И придется опять остаться тут…
Впереди, со стороны платформы, кто-то шел нам навстречу, это оказался старик в панаме и задрипанной полосатой футболке, вероятно, обитатель Малых Поломок. В руках он держал какую-то белую емкость, похожую на ведро. Он двигался медленно и как-то слегка неуверенно.
– Не скажете, – обратился к нему отец, – это что за поезд был?
Прохожий остановился и глубоко задумался на несколько очень долгих секунд. Затем скороговоркой произнес несколько непонятных звуков, в которых смутно угадывались знакомые слова.
– Что-что? – не понял отец. Чтобы понять такую вывихнутую речь, надо было постараться.
«Обычная электричка» – наконец расшифровали мы словесную кашу старика.
– Неужели? У нее что, расписание поменяли? – удивился отец.
– Не-не, как обычно, – сказал прохожий, тут уж мы его поняли.
– Да? – отец взглянул на наручные часы. – У нас же время должно было оставаться до отхода.
Прохожий зачем-то продолжал стоять с нами.
– А не знаю, – наконец сказал этот странный человек, смешно хлопая глазами.
– Ну, видимо, опоздали. – Отец воспринял известие как должное, и мне стало еще горше и еще больше жаль себя.
– Ну да, – с этими словами прохожий уже отошел от нас.
И как же я возненавидел этого дурного вестника, этого простоватого увальня, хотя вины его не было никакой. Какой-то местный дурачок испортил мне жизнь! «Так вот почему цари казнили таких гонцов! Что за бессмысленный человечишка, зачем он вообще живет на этом свете?! Чтобы невзначай сообщить мне то, что я и так знаю. Взять бы сейчас крепкую палку да вытрясти из тебя душу! Вот убогое существо, проживет свою жалкую жизнь и помрет бесславно!». Примерно таков был ход моих мыслей.
Предмет моей странной ненависти уже порядочно усвистал по нашей же дороге, и теперь надо было тащиться за ним следом.
– Да, значит, мы с тобой опоздали, – констатировал отец, когда нам навстречу пошли пассажиры нашего пропущенного поезда. – Ничего не поделаешь, надо идти домой. Значит, уедем завтра.
В этот момент я отвернулся и скривился от боли – нестерпимо заболел кулак, которым я зарядил в ствол ближайшего дерева.
– Что с тобой? – спросил отец.
– Да ничего! – раздраженно ответил я, скидывая рюкзак в траву рядом с дорогой. – Отдохнуть надо.
– Не расстраивайся, уедем завтра, – успокоил меня отец.
Мы пропустили пассажиров и минут через пять двинулись вслед за ними. А что еще оставалось делать?!
***
Было начало девяностых годов. Я окончил шестой класс, наступили каникулы. Мне потом говорили, что за то лето я вырос на голову.
В стране было тоскливо и опасно. Зарплату тогда не очень любили платить, но все ходили на работу. Надо было что-то делать.
– Довели страну, сволочи, хоть ложись и помирай, – сказал отец. – Надо самим заботиться о себе, будем выращивать овощи на огороде, иного пути у нас нет.
И вот родители купили дом с участком в отдаленной деревне Головино. Этот дом мы искали несколько месяцев, родители шерстили дачные объявления в газетах, звонили хозяевам. Чаще всего сделки распадались: то хозяева заламывали дикие цены, то по дешевке предлагали какие-то руины или халупу прямо под ЛЭП рядом с оживленной трассой. Но рано или поздно нашлось подходящее предложение: одна старушка уезжала к детям в Сибирь и продавала дом. «Фазенда» обошлась недорого – 700 рублей, цена обычного чайного сервиза в торговом центре. Сделку заключили быстро, и дом стал нашим. С тех пор с ранней весны до поздней осени мы ездили в деревню, и эти визиты длились, как правило, неделю, а то и две.
Обычная поездка выглядела так. Дома, в городе, вставали в шесть утра, брали набитые под завязку рюкзаки и неслись на вокзал. Оттуда выезжали на утренней электричке, тряслись полтора часа в переполненном вагоне и выходили на станции «45-й километр». Дальше надо было пройти сквозь деревню Малые Поломки, а затем углубиться в лес.
Узкая тропинка плясала рядом с тракторной колеей, которая обычно не просыхала из-за лесной влажности и склоненных ветвей деревьев. Затем, через пару долгих километров, перед нами раскрывалось огромное поле. Как правило, на этой границе дикой и одичавшей природы делали привал. Перейдя это необозримое поле и небольшую рощицу, мы подходили к реке шириной метра три. Это была граница областей, почти пришли. Еще минут десять хода – и перед нами появляются дома полужилой деревни Головино. Пятнадцатый – наш. Потрепанная деревянная громада, просторная изба для жизни большой семьи круглый год, а не какая-то дачная коробка из фанеры.
Осторожно взбираешься на высокое крыльцо с трухлявыми ступеньками – и ты на распутье, дверь направо, дверь налево. Справа – жилая половина дома, ты входишь в просторные, но дырявые сени, заставленные громоздким инвентарем и ящиками. Оттуда попадаешь в большую комнату. Все там было самое нужное и основательно сделанное: печь, изборожденная трещинами и непонятными письменами времени, старые кровати, стулья, скамейки под окнами. В закутке ютилась узкая кухня: плитка с газовым баллоном, стол.
Слева от крыльца была дверь в техническую часть дома: хлев и сеновал. Они теперь пустовали и являли собой пыльно-гниющее пространство запустения, куда и заходить лишний раз не хочется.
В доме было множество закоулков и уголков, где я копался в редкие часы отдыха с целью найти «сокровища» от прошлых жильцов. Старые фотографии незнакомых мне людей, несколько советских монет (ценных, до 1961 года) и стопка распухших от влаги учебников времен Хрущева – вот и весь улов.
Небольшой участок у дома порос дикой травой. Невысокий дощатый забор совсем покосился, и мы с отцом его периодически подправляли, до следующего раза. Еще во дворе был заброшенный колодец, что дышал земляной сыростью гнилью, вода оттуда была непригодна. Река тоже не отличалась чистотой горных родников, и надо было ходить на колонку метрах в двухстах от дома.
Через дорогу – единственную улицу в деревне, пыльную колею – был наш огород c десятком грядок, естественной его границей была как раз та самая река, которую мы переходили по пути сюда. И как же обойтись без картофельного поля! Сил и времени на него уходило больше всего. Царство подземных клубней раскинулось за домом, длина расчесанного в гребни поля была метров сто, ширина – метров двадцать. Земли можно было брать сколько хочешь, территория ничейная, дикое поле где-то на горизонте прерывалось лесом. Правда, урожайность была не фонтан, и колорадских жуков за лето собирали едва ли не больше, чем осенью картошки.
Обычно мы добирались в деревню к полудню. Первый день наших вояжей был посвящен отдыху и неторопливой уборке в доме. А уж затем, со следующего утра, разливался широкий фронт сельхозработ на огороде и в поле, прополка и поливка овощей, окучивание картошки. Земельному труду посвящалась бóльшая часть огромного светового дня. Такова была наша сельская жизнь.
Откровенно говоря, я не очень любил ездить в деревню. Дело было не только в комарах, отсутствии городских удобств, приставки «Денди» и телевизора (хотя и в них тоже!), а в том, что над нами всегда висела вялая туча бесполезности: сколько ни сделаешь за этот приезд, всё равно к следующему разу всё вновь зарастает сорняками, и опять приходится заниматься Сизифовым трудом. Жизнь там была ничем не одурманенная, не подслащенная ароматизаторами и улучшителями вкуса, а совсем «голая», как есть.
Народу в деревне было немного, может, обжиты несколько десятков домов, многие стояли пустые и заброшенные – мертвецы «новой России». В основном в Головино приезжали такие же городские дачники, но они обитали в другом конце деревни. Мы слегка общались с парой-тройкой пожилых местных соседей. Наша семья жила по большей части замкнуто и была погружена в работу на земле. В качестве развлечения можно было пойти в лес за малиной или грибами.
***
…После того опоздания мы с отцом вернулись в дом, сварили пачку макарон на обед. Прожевав безвкусную массу и запив ее мутным чаем (хлеба не было), я уселся на крыльце и начал размышлять, чем же заняться в этой унылой яви. Работать после случившегося было совсем невозможно. Наш деревенский дом и огород с картофельным полем надоели смертельно, и я решил просто пойти куда глаза глядят. Меня обуяло раздражение всем на свете, и откуда-то взялись лишние силы, которые было необходимо потратить. Несмотря на то что я прошагал с грузом десять километров, хотелось уйти подальше отсюда.
Я посидел на крыльце с четверть часа, отпросился у отца и двинулся в путь. С погодой повезло, дневная жара сменилась ветреной облачностью. Я двинулся дальше по той же улице-колее – в восточный конец деревни, как если бы со станции мы пошли дальше, мимо дома. Шел легко, быстрым шагом, неизвестно откуда только брались силы, усталости не чувствовал. Навстречу изредка попадались прохожие, с которыми я по местному обычаю здоровался.
По дороге то и дело встречались старые заколоченные дома. Как хорошо было никуда не спешить и идти куда хочешь, хотя была единственная дорога – вперед, по обе ее стороны стояли заборы, где-то крепкие, а чаще – хлипкие собрания досок. Полумертвая деревня молчала, я шагал и шагал по ее единственной улице. Вон там, через пару сотен метров, уже видны последние дома.
Деревня кончилась, а улица-колея стала обычной дорогой в поле. Справа показался заросший ряской пруд. Небольшой «пляж» – размазанная песочная куча на берегу, где купались дети. Ноги понесли меня дальше, я не очень хотел сейчас кого-то видеть.
Через несколько сотен метров мне повстречался еще десяток домов, вернее, это были причудливые развалины, груды бревен и строительного мусора.
Так, постойте, а что это там такое вдалеке? Глаз наткнулся на непонятное строение на горизонте и пестрое пространство в нескольких сотнях метров впереди, огороженное таким же шатким забором. Через несколько минут, когда я подошел поближе, то понял, что это заброшенное кладбище. А большой прямоугольник, из которого торчала башня с куполом, некогда был храмом. На крыше росли кусты и трава. Церковь на кладбище, убитая много лет назад.
Я подошел к лежащему забору, оперся о столбик и окинул взглядом кладбище. Одновременно жалкая и величественная картина открылась моим глазам: множество могил, заросших косматыми кустами и травой по колено, теснилось друг к другу. Прочь, прочь эти нелепые киноужасы про оживших мертвецов в тряпичных обносках! Пусть их смотрят наивные глупцы. Здесь, на забытом сельском кладбище, всё всерьез и навечно.
И вот я ступил на землю мертвых и медленно пошел вперед. Приходилось протискиваться в тесных проходах между ржавыми оградами, густые заросли неохотно пускали вперед. Иногда попадались шаткие столики и скамейки, ветер трепал пожухлые остатки лент и венков. Тут и там деловито сновали насекомые, летали птицы, шелестели листья деревьев.
Здесь было мало свободного места, люди жили тесно и умирали в тесноте: сплошные кресты почти до самого горизонта. Чуть не на каждом квадратном метре – надгробья и деревянные, целые или поеденные непогодой, сломанные или покосившиеся, ржавые металлические кресты, сваренные из трубок, с чугунными завитками или аскетично-граненые. Каждый был особенным, их можно было рассматривать часами. Были и «советские» бескрестные захоронения атеистов. Иногда с надгробий смотрели черно-белые фотографии людей из прошлого. Их строгие глаза пронзали насквозь, это вам не дурашливые рожи с нынешних полароидных снимков. Здесь и жили, и умирали просто. Порою я машинально занимался суетной «кладбищенской математикой»: мысленно высчитывал время жизни людей по годам на надгробьях. Обычное дело для досужих живых гостей тех мест.
Блуждая в узких закоулках и улицах кладбища по колено в траве, я изучал новые и новые могилы. Я присел, чтобы завязать шнурок, коснулся пыльной травы, погладил почву. Странный парадокс открылся мне: чтобы быть ближе к земле, надо избавиться от приземленности. Такая земля приближает к небу. Небо же сейчас было теплым и пасмурным, в тучах и облаках. Все эти люди, лежащие вокруг, жили, делали то, что должны. Это были хорошие добрые люди, которые создавали. Они были сильнее нас, они были настоящими людьми. Теперь же они лежали, всеми покинутые, над ними простерты десятилетия равнодушных лет, и забвение раскрыло здесь свои крылья. Слеза сердца застыла у меня внутри груди. Да, они были, как я, и я буду, как они. Я стоял в центре кладбища и был один живой среди сотен и тысяч мертвых.
Рано или поздно кладбище кончилось, впереди возвышалась заброшенная церковь без креста. Это было приземистое здание неопределенного цвета, с проломленной башней колокольни.
На двери храма висел ржавый замок, и я протиснулся в метровый пролом в стене подобно тем, кто был до меня. Внутри церкви царил полумрак, пыльная тишина и упадок священного пространства. Свет из окна освещал похабные надписи на стенах и следы недавнего кострища. Было трудно ступать по полу: кучи строительного мусора перемежались с провалами в полу. Я начал медленно пробираться внутрь.
В ином месте стены были покрыты грязной копотью, и груда битых кирпичей в человеческий рост свалена в центре. Никаких икон не было, всё в храме было выпотрошено, осквернено и опустошено. Сверху зияла дыра, через которую был виден бег облаков, скорее всего, был разрушен купол. Зимой здесь происходило «самое страшное: в храме шел снег». Я побродил еще пару минут под молчаливым покровом пасмурного потолка, стараясь не наступить на острое и не рухнуть куда-нибудь в провал. Здесь было трудно находиться.
Внезапно я почувствовал чей-то взгляд сзади, со стороны разоренного храма. Это был не человек, он бы не смог так сильно смотреть. Я оглянулся и никого не увидел. Показалось? И все равно там кто-то был, ощущалось чье-то присутствие. Мне не было страшно, но какое-то высшее спокойствие овладело мною.
Я вздрогнул от тихого шороха в углу: неужели тут еще кто-то есть? Местные хулиганы? Но им-то зачем выжидать и прятаться? Или, может, непроспавшийся гражданин ворочается на груде тряпья? Я осторожно обошел кучу кирпича. Какой-то человек сидел на корточках и красил северную стену, покрывая белой краской надписи досужих «гостей». Рядом стоял мешок, куда он сложил пустые бутылки, которые тут валялись.
Тот человек самозабвенно предавался работе, не замечая меня. Новые слои белой чистоты ложились поверх скверны. Что он вообще тут делает, какое ему дело до заброшенной церкви? Тут человек повернулся, чтобы окунуть кисть в краску. Я вгляделся и… узнал того «дурного вестника» с дороги!
Он оглянулся, и мы взглянули друг на друга в упор. Я заметил в его глазах – боль и упорство, и непонятную мне причастность к чему-то. В эту минуту в отверстие окна выглянуло солнце и озарило того безобидного старичка, облив его мягким светом. Он, казалось, был невесом, чужд плоти и крови.
И тут я увидел всё по-другому!
Даже сейчас, спустя столько десятилетий, не могу это объяснить. Передо мною была картина жизни этого человека от самого рождения до настоящего момента. Я был мгновенно перенесен из быта – в бытие, оставаясь на том же самом месте, в том же времени и географических координатах.
Я увидел его душу изнутри, там было много страдания. И жертвенности. И благодарения. И счастья, несмотря ни на что.
***
Серафим появился на свет в глухие советские годы недалеко отсюда – в селе Комсомольском (бывшее Никольское). Это заброшенное село уже не найти на картах, а раньше там хотели построить колхоз «Заветы Ильича» районного значения. Теперь там лишь руины, приют лесных обитателей.
Отец его был псаломщиком, прислуживал в местной церкви, и с самого раннего детства мальчик был приобщен к храму. Он жил в церкви и дышал ею. В то же время мало чем отличался от других детей, любил игры. Когда начались «школьные годы чудесные», у Серафима обнаружились неплохие способности к учебе. Ему нравилось учиться, постигать новое, ведь знание – это сила. Странно, но в школе было нельзя говорить о Боге, о молитве надо было забыть. Зато полагалось прославлять дедушку Ленина и несгибаемых революционеров, а также чтить красный флаг. И даже о его религиозное имя подчас спотыкались учителя.
Однажды на физкультуре у него нашли нательный крестик, и началось!.. Этот «проступок» был сродни битью стекол или распитию водки на уроке. Завуч и директор были в ярости, родителей вызвали на ковер, долго и муторно мурыжили. Провинившегося ученика взяли на карандаш, признали неблагонадежным и строго приказали больше не «хулиганить». И вроде улеглось до времени.
Но так просто всё кончиться не могло. Весной мальчика заметили на ночном пасхальном богослужении. Чтобы оградить детей от «религиозного дурмана», власти задействовали бдительно-сознательных граждан, которые были должны засечь нарушителей и доложить о них «наверх». Это и произошло.
Среди замеченных был и наш герой, его фамилию написали на доске объявлений крупным почерком и подчеркнули два раза. Новая волна мытарств началась для семьи. Вновь вызывали на ковер – и самого нарушителя, и его родителей, опять звучали эти добрые и заботливые угрозы и предостережения.
«Ну ладно твои родители, они уже люди немолодые, верят во всякие сказки, ну а ты что?» – наседали на мальчика
– Ну ладно твои родители, они уже люди немолодые, между нами говоря, пропащие, верят во всякие сказки, ну а ты что? – наседал на мальчика незнакомый строгий гражданин. – Такой молодой, вон учишься вроде неплохо, зачем это тебе?
Ученик молчал.
– Да, по советской конституции ты можешь верить в Бога, – продолжал мудрый воспитатель, – но мы ведь всё понимаем. Если ты свяжешься с церковью, то у тебя нет будущего. Такие люди нашему обществу не нужны, не по пути нам с религиозниками.
Пока взрослый вещал и доводил до «хулигана» позицию партии и правительства, ребенок замыкался и уходил в себя. Взрослый же считал свою миссию выполненной и заканчивал разговор. И всё продолжалось дальше. Да, времена уже не те, что прежде, в тюрьмы за это уже не сажали, но и по головке особо не гладили.
Но вот «песней звонкой, славою крылатой над страной летят года, и партия народа в нашем сердце поселилась навсегда». Всё как будто шло своим чередом, страна хорошела, Комсомольское прирастало домами и целыми улицами.
Подростку было уже пятнадцать лет, он строил планы на будущее и мечтал о новой жизни. Можно было поступить в вуз, устроиться на нормальную работу, приносить пользу обществу. И при этом постараться не забывать о Боге.
Однажды ранней весной произошло событие, которое разделило жизнь Серафима на «до» и «после». Дело было Великим постом, в одну из суббот он шел из храма с вечерней службы. Темная безлюдная улица казалась вымершей. Но что-то было не так, он чувствовал, внушало тревогу нечто неуловимое, разлитое в этом мутном вечернем воздухе.
Они выпрыгнули из-за угла, словно крысы, и набросились на свою жертву. Трое или четверо, он точно не мог сказать. Били молча и старательно: сыпались удары в голову, в спину, чем-то твердым досталось по ребрам, потом опять по голове… Надо было бежать, иначе смерть. Сумев вырваться, парень побежал к дому. Это была самая длинная дистанция в его жизни. За Серафимом гнались по пятам, и вот, не добежав каких-то двадцать метров до дома, он получил решающий удар по голове, ноги подогнулись, и он потерял сознание. Он уже никогда не был прежним. На шум выбежал отец… И это спасло подростка, молодой и сильный организм выдержал.
Несколько месяцев он провалялся в больнице: тяжелая черепно-мозговая травма, переломы ноги и ребер. Серафим выздоравливал долго и тяжело, тогда он и познал страдание в полной мере, миновал целые горизонты боли. Врачи смогли его выходить, рано или поздно раны зажили, кости срослись. Но с Серафимом что-то случилось. Говорить и думать стало трудно и неудобно, как будто писать не той рукой. Появились трудности с мышлением и речью, первое время он учился делать простейшие вещи: сказать простое предложение – уже труд. А когда общался с кем-то, то как будто говорил куда-то в туман. Ушло пять лет на то, чтобы стать таким, как сейчас. Часто задумывался и уходил в себя, любил оставаться в одиночестве.
Наконец врачи решили, что подросток может сам жить дальше, выписали из больницы, дали инвалидность и отправили домой.
Милиция, как положено, проводила расследование. Преступников не нашли, особо и не усердствовали. Всё списали на «неустановленных лиц», розыск которых ничего не дал. К тому же сам пострадавший давал не особо внятные показания. «Что ж, один подозрительный элемент покалечил другой подозрительный элемент», – философски решили в органах. Тем всё и закончилось.
Кое-как он выпустился из школы со справкой, и ни о каком училище или тем более вузе речи уже, конечно, не шло.
Надо было как-то жить дальше.
Отныне Серафим мог заниматься разве что простым физическим трудом, но делал свое дело хорошо и старательно, от всей своей незамутненной души. Устроился на ферме разнорабочим на подхвате, получал и какие-то выплаты по инвалидности. Его использовали для тяжелой черной работы, чем побрезговал бы любой. «Дурачок, что с него возьмешь», – усмехались мужики. Им с ним было неудобно: не поговоришь, не посидишь, не выпьешь. И его в основном оставляли в покое. Так и жил.
Тем временем страна вступила в девяностые годы, расшатался советский век, не вписался в рынок – разговор короткий. Наш герой старел, он вообще смутно понимал, что происходит вокруг; просто делал свое дело здесь и сейчас, как раньше, как всегда. Словно бы застыв во времени, он был мало подвержен внешним волнениям.
Ферма, где он работал, пришла в запустение, неизвестные добрые люди куда-то угнали всех коров, пришлось искать что-то другое. Он подрабатывал где мог, делал односельчанам ремонт, разгружал кирпичи на постройке домов, рубил дрова, часто с ним расплачивались продуктами. Удавалось как-то жить с Божией помощью, к тому же спасал свой огород. Сестра уехала в город, и он остался один. Летом, если не было работы, бродил по лесам, собирал грибы и ягоды. Иногда просто ходил по окрестностям. Все знали, что он безобиден, и не обращали внимания.
И вот странник лесов и полей набрел на полуразрушенную церковь. Он сразу же узнал храм – в его душе остался Бог. Этот дом Господа нуждался в восстановлении, нельзя было его оставлять так, это он мог понять, в отличие от многих других. И старик стал его восстанавливать, в одиночку. Да, он просил о помощи других людей, звал, ходил по дворам, но кто знает, помогут ли они, придут ли, оставят ли свои неотложные дела. Не будет ли посеяно на камнях?
Взялся за дело – как обычно, в одиночку. Надо было привести храм в порядок. Работы было много. Красил стены, выносил мусор. Иногда надписи вновь появлялись на многострадальных стенах. Случается и такое. Как справиться с местными озорниками, что на это скажешь, деревенский Сизиф?
Вот и сегодня Серафим пришел, чтобы опять белить стены. Окунув кисть в банку с белой краской, он оглянулся и посмотрел на меня.
Внезапно я почувствовал что-то вроде протяжного колокольного удара изнутри груди и застыл на месте. Я мгновенно увидел и в полной мере познал – свою отвратительность, гнусность и слепоту. Мне было дано понять то, о чем я никогда не задумывался. «Я попусту осудил этого человека, сгоряча вынес свой неправедный суд. Разве так можно делать? И какое может быть мне оправдание? Я сделал то, что делать никогда нельзя».
Может, это была моя совесть или что-то еще, я не мог сказать наверняка. И никуда не спрятаться, это сильнее меня, да и любого человека. Я застыл, не понимая, что это было, а особенно – что будет дальше. Мне стало страшно и очень стыдно. Как я мог поступить так жестоко? И к нему, и к себе?
– На! – вдруг услышал я и выпал из оцепенения.
Серафим стоял напротив и протягивал мне малярную кисть. И я схватился за нее, как утопающий хватается за протянутую ему руку. Окунул в краску и начал замазывать корявые буквы. Работа продвигалась бодро, я с увлечением красил стену храма и уже заляпал белыми пятнами мои рабочие кеды.
Тот человек смотрел на меня, и, казалось, тихий свет лился из его глаз. И пусть я не был достоин такого взгляда, мне стало легко и спокойно. Мгновенно появился смысл – всего: и моего присутствия здесь, и опоздания на электричку, и этого странного путешествия. Вслед за надписями испарились все невзгоды и печали этого прекрасного дня. Я самозабвенно красил кисточкой шершавую стену, обмакивал в краску и наносил слои белизны на стену один за другим.
Я забыл обо всем, а когда очнулся, то заметил, что в храме мы были не одни, туда пришли еще несколько мужчин и женщин, и все были заняты делом: кто-то выносил мусор, еще двое пожилых старожилов думали над прорехой в куполе, копались в досках и кирпичах, выискивали полезные стройматериалы, которые еще могут пригодиться.
Как хорошо, что храм вновь станет самим собой, и теперь уже никто не заберется туда ради пустой забавы. Пусть хотя бы здесь, на этом месте, земля перестанет вопить к небу.
Оказалось, что всего нас было пятеро. Предводителем выступал молодой мужчина лет тридцати, который, похоже, понимал толк в ремонте зданий, может, строитель или прораб. Он был одет в рабочую спецовку, ходил по храму, проводил какие-то расчеты, осматривал дыру в куполе, думал, как к ней подступиться, прикидывал, что стоит сделать. Еще была семейная пара местных жителей средних лет и мы с Серафимом. Все они хорошо друг друга знали, а вот я был человек новый. Меня стали расспрашивать, кто я такой, почему тут оказался. За беседой время летело незаметно. Я кратко рассказал о моей жизни, интересах. Моя прежняя жизнь была какая-то унылая и бесцветная, словно тусклый звон стекла в пыльной кладовке, потому что я не наполнил ее ничем достойным.
Это были хорошие люди, пусть и уставшие от здешней жизни. В них горело чувство живой веры, и это было ново и необычно для меня. И еще меня удивляло, что они решились восстанавливать храм – здесь, в отдаленной деревне, при всеобщей безысходности и мрачнухе в эти мутные времена, когда каждый искал лишь собственной выгоды. И так радостно было ощущать единение! Самое отрадное в жизни – увидеть и понять, что ты не один. И неужели церковь вновь оживет? Хотелось в это верить!
Я и не заметил, как время приблизилось к вечеру, скоро солнце начнет клониться за горизонт. Немного в стороне мы разожгли костер из ненужных досок, поели печеной картошки и хлеба с молоком. Я чуть было не задремал на мягкой траве, но тут вспомнил, что надо идти домой. Жаль было прощаться с этими прекрасными людьми. Может быть, еще увидимся, кто знает…
Сам не заметил, как прибежал домой, путь оказался намного короче, чем я думал. Отец возился в огороде, он уже начал беспокоиться, куда же я подевался и не пора ли идти искать.
– Что, нагулялся? – спросил он, оглядывая меня с головы до ног. – А что с ботинками? Красил что-то?
– Да, сейчас расскажу, пап, давай еще здесь останемся, я такое место нашел, сходим туда завтра?
– Вот те раз! Ты ж сам отсюда рвался домой поскорее? И что за место такое?
И я поведал ему о моем необычном путешествии.
– Да, можно сходить, – сказал он.
Я вышел во двор и, оглядевшись вокруг, понял, что вижу всё иначе. Мир как будто неуловимо преобразился. Как это описать? Когда чувствуешь зажившую кожу на месте прежней раны, или когда соринка вылетает из глаза, или когда прибегаешь первым на кроссе по физкультуре.
Мне стало понятно, что надо жить дальше! Не существовать лишь ожиданием вечера, чтобы наконец закончился день, не пережидать ценнейшее время жизни, дабы его убить, а делать что-то нужное, правильное. Конечно, я знал это и раньше, но в полной мере осознал только сейчас. Начать можно с самого малого, вот хотя бы поправить забор, подкопать вон ту грядку…
Я стоял в огороде и смотрел на огромный закат: заканчивался мой первый настоящий день.
Александр Колчин